Письмо к генералу Х - Антуан де Сент-Экзюпери

Письмо к генералу Х - Антуан де Сент-Экзюпери

Я только что про­де­лал несколько поле­тов на «11–38». Это вели­ко­леп­ная машина. В два­дцать лет я был бы счаст­лив полу­чить такой пода­рок. Сего­дня же я с гру­стью кон­ста­ти­рую, что после про­де­лан­ных шести тысяч пяти­сот лет­ных часов под небе­сами всех стран, я уже не в состо­я­нии нахо­дить удо­воль­ствие в этой игре. Теперь само­лет для меня — не более, как ору­дие пере­ме­ще­ния, а здесь — ору­дие войны. И если я отдаю себя во власть ско­ро­сти и высоты в воз­расте — для такого ремесла — пат­ри­ар­халь­ном, то ско­рее из неже­ла­ния оста­ваться непри­част­ным ко всей грязи моего вре­мени, чем в надежде испы­тать былые радости.

Это может быть, грустно, а, может быть, и нет. Я оши­бался, конечно, именно в два­дцать лет. В октябре 1940 года, на обрат­ном пути из Север­ной Африки, куда эми­гри­ро­вала Группа 2/33, моя машина, выве­ден­ная из строя, была сва­лена в какой-то пыль­ный гараж, а я открыл тележку и лошадь. И бла­го­даря им — при­до­рож­ную траву. И овец, и оливы. Оливы выпол­няли в моих гла­зах уже иную роль и не слу­жили мери­лом ско­ро­сти, мель­кая за окнами кабины на трех­стах кило­мет­рах в час. Они высту­пали в своем истин­ном ритме, соот­вет­ству­ю­щем мед­лен­ному созре­ва­нию мас­лин. Един­ствен­ным назна­че­нием овец не было опре­де­ле­ние паде­ния сред­ней ско­ро­сти. Они снова были живыми. Они делали насто­я­щий навоз и про­из­во­дили насто­я­щую шерсть. И трава тоже при­об­рела смысл, раз они на ней паслись.

И я почув­ство­вал себя ожив­шим в этом един­ствен­ном уголке мира, где пыль бла­го­ухает (я неспра­вед­лив — она бла­го­ухает и в Гре­ции, так же как и в Про­вансе). И мне пока­за­лось, что я всю свою жизнь про­жил дураком…

Все это я пишу, чтобы вам ска­зать, что стад­ное про­зя­ба­ние в цен­тре аме­ри­кан­ской базы, погло­ща­е­мые стоя и за десять минут обеды, хож­де­ние взад и впе­ред между одно­мест­ными истре­би­те­лями СУ-2600, жизнь в абстракт­ном соору­же­нии, где мы ску­чены по трое в ком­нате, — одним сло­вом, эта страш­ная чело­ве­че­ская пустыня ничем не радует души. И это тоже — как бес­смыс­лен­ные зада­ния без надежды на воз­вра­ще­ние в июне 1940 года — болезнь кото­рая прой­дет. Я про­сто «забо­лел» на неко­то­рое неопре­де­лен­ное время. И я не при­знаю за собой права укло­ниться от этой болезни. Вот и все. Сего­дня я очень печа­лен — печа­лен до глу­бины души. Мне грустно за мое поко­ле­ние, опу­сто­шен­ное и утра­тив­шее чело­ве­че­скую сущ­ность. Познав в каче­стве духов­ной жизни бар, да мате­ма­тику, да Бугатти, оно пре­бы­вает сего­дня в состо­я­нии пол­ного рас­тво­ре­ния в стад­но­сти, не име­ю­щего уже ника­кой окраски. Этого не заме­чают. Возь­мем войну сто лет назад. Поду­майте, сколько уси­лий пред­по­ла­гала она, чтобы отве­чать духов­ной и поэ­ти­че­ской жизни чело­века, или про­сто даже его домаш­нему укладу. Сего­дня же, когда мы суше кир­пича, мы сме­емся над этими глу­по­стями. Мун­диры, зна­мена, песни, оркестры, победы (в наши дни мы не знаем ни одной победы, кото­рая по поэ­ти­че­ской насы­щен­но­сти рав­ня­лась бы Аустер­лицу). Нам известны лишь фено­мены мед­лен­ного или быст­рого пище­ва­ре­ния, вся­кий лиризм кажется смеш­ным, и люди не хотят про­бу­диться в какой-бы то ни было духов­ной жизни. Они про­сто честно выпол­няют каторж­ный труд. Как гово­рит аме­ри­кан­ская моло­дежь: “Мы доб­ро­со­вестно выпол­няем эту небла­го­дар­ную работу”. И про­па­ганда во всем мире отча­я­лась попу­сту тра­тить слова. Болезнь этой моло­дежи не в отсут­ствии лич­ной ода­рен­но­сти, а в неспо­соб­но­сти, не пока­зав­шись смеш­ным, опе­реться на вели­кие живо­тво­ря­щие тра­ди­ции. От гре­че­ской тра­ге­дии чело­ве­че­ство в своем вырож­де­нии ска­ти­лось до театра г‑на Луи Вер­нейля (дальше ехать некуда!). Век рекламы, век системы Биде, тота­ли­тар­ных режи­мов, армий без гор­ни­стов и зна­мен и без заупо­кой­ных по мерт­вым. Я всей душой нена­вижу свою эпоху. Чело­век в ней уми­рает от жажды.

Ах, гене­рал! Есть только одна про­блема, одна един­ствен­ная во всем мире. Вер­нуть людям их духов­ное зна­че­ние, их духов­ные заботы. Дать, как дождю, про­литься над ними чему-то похо­жему на гре­го­ри­ан­ские пес­но­пе­ния. Будь я рели­ги­оз­ным, по мино­ва­нии эпохи “необ­хо­ди­мого и небла­го­дар­ного труда”, я смог бы жить только в Селеме (Бене­дик­тин­ское аббат­ство). Нельзя, пони­ма­ете ли, нельзя больше жить холо­диль­ни­ками, поли­ти­кой, балан­сами и кросс­вор­дами. Больше нельзя. Нельзя жить без поэ­зии, без кра­сок, без любви. Стоит услы­шать кре­стьян­скую песенку 15-го века, чтобы изме­рить всю глу­бину нашего упадка. У нас ничего не оста­лось, кроме голоса робота-рекламы (прошу меня про­стить). Два мил­ли­арда чело­век не слы­шат больше ничего, кроме робо­тов, не пони­мают ничего, кроме робо­тов, два мил­ли­арда чело­век ста­но­вятся робо­тами. Все потря­се­ния послед­них трид­цати лет имеют лишь два источ­ника: безыс­ход­ность эко­но­ми­че­ской системы XIX века и духов­ное обни­ща­ние. Отчего Мер­моз после­до­вал за своим дур­нем-пол­ков­ни­ком (зна­ме­ни­тый лет­чик Жан Мер­моз при­со­еди­нился к фашист­ской груп­пи­ровке “Чер­ных кре­стов”, воз­глав­ля­е­мой пол­ков­ни­ком де ля Рок­ком), как не от духов­ной жажды? Отчего Рос­сия? Отчего Испа­ния? Люди под­вергли пере­смотру цен­но­сти Декарта: и кроме науки о при­роде, от этих цен­но­стей не оста­лось ничего. И вот теперь перед нами стоит только одна про­блема, одна един­ствен­ная: снова открыть, что есть жизнь духа, более высо­кая, чем жизнь разума, един­ствен­ная, могу­щая удо­вле­тво­рить чело­века. Это выхо­дит за рамки про­блемы рели­ги­оз­ной жизни, пред­став­ля­ю­щей лишь одну из форм жизни духа (хоть, может быть, духов­ная жизнь неиз­бежно должна при­ве­сти к рели­гии). Жизнь духа начи­на­ется там, где сущ­ность един­ства осо­зна­ется выше ком­по­нен­тов, его состав­ля­ю­щих. Так, любовь к домаш­нему очагу — чув­ство, неиз­вест­ное в США, — уже есть про­яв­ле­ние жизни духа.

И дере­вен­ские празд­ники, и культ умер­ших. (Я говорю об этом потому, что как раз после моего при­езда здесь раз­би­лось трое пара­шю­ти­стов, но их словно и не было: их попро­сту вычерк­нули из спис­ков и дело с кон­цом.) Это уже от эпохи, а не от Аме­рики: чело­век больше ничего не значит.

Надо непре­менно гово­рить с людьми.

Стоит ли выиг­ры­вать войну, если у нас после этого сто­ле­тие будут при­ступы рево­лю­ци­он­ной эпи­леп­сии? А когда, нако­нец, будет раз­ре­шен немец­кий вопрос, перед чело­ве­че­ством вста­нут все и истин­ные про­блемы. Мало­ве­ро­ятно, что от отвле­че­ния людей, от их истин­ных забот, с них будет доста­точно спе­ку­ля­ций на аме­ри­кан­ских това­рах, как в 1919 году. За отсут­ствием силь­ной духов­ной струи, как грибы, рас­пло­дятся трид­цать шесть пар­тий, кото­рые будут пожи­рать одна дру­гую. Даже марк­сизм, одрях­лев, рас­па­дется на мно­же­ство нео­марк­сист­ских сект. Это было доста­точно оче­видно в Испа­нии. А не то какой-нибудь фран­цуз­ский цезарь заклю­чит нас на веки веч­ные в неосо­ци­а­ли­сти­че­ский кон­цен­тра­ци­он­ный лагерь.

Ах, какой сего­дня стран­ный вечер, какая стран­ная погода. Я вижу из окна моей ком­наты, как заго­ра­ется свет в окнах этих без­ли­ких стан­дарт­ных домов. Я слышу, как радио услаж­дает своей при­ми­тив­ной музы­кой без­дель­ную толпу, при­быв­шую сюда из-за всех морей, кото­рой неве­дома даже тоска по родине

📎📎📎📎📎📎📎📎📎📎